Неточные совпадения
Он не
спал всю ночь, и его гнев, увеличиваясь в какой-то
огромной прогрессии, дошел к утру до крайних пределов. Он поспешно оделся и, как бы неся полную чашу гнева и боясь расплескать ее, боясь вместе с гневом утратить энергию, нужную ему для объяснения с женою, вошел к ней, как только узнал, что она встала.
Он слышал, как его лошади жевали сено, потом как хозяин со старшим малым собирался и уехал в ночное; потом слышал, как солдат укладывался
спать с другой стороны сарая с племянником, маленьким сыном хозяина; слышал, как мальчик тоненьким голоском сообщил дяде свое впечатление о собаках, которые казались мальчику страшными и
огромными; потом как мальчик расспрашивал, кого будут ловить эти собаки, и как солдат хриплым и сонным голосом говорил ему, что завтра охотники пойдут в болото и будут
палить из ружей, и как потом, чтоб отделаться от вопросов мальчика, он сказал: «
Спи, Васька,
спи, а то смотри», и скоро сам захрапел, и всё затихло; только слышно было ржание лошадей и каркание бекаса.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец,
огромный, черноватый мужик, пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все стали выравниваться за ним, ходя под гору по лощине и на гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже
пала, и косцы только на горке были на солнце, а в низу, по которому поднимался пар, и на той стороне шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Траги-нервических явлений,
Девичьих обмороков, слез
Давно терпеть не мог Евгений:
Довольно их он перенес.
Чудак,
попав на пир
огромный,
Уж был сердит. Но, девы томной
Заметя трепетный порыв,
С досады взоры опустив,
Надулся он и, негодуя,
Поклялся Ленского взбесить
И уж порядком отомстить.
Теперь, заране торжествуя,
Он стал чертить в душе своей
Карикатуры всех гостей.
Мгновенно изменился масштаб видимого: ручей казался девочке
огромной рекой, а яхта — далеким, большим судном, к которому, едва не
падая в воду, испуганная и оторопевшая, протягивала она руки.
Было что-то очень глупое в том, как черные солдаты, конные и пешие, сбивают, стискивают зеленоватые единицы в большое, плотное тело, теперь уже истерически и грозно ревущее, стискивают и медленно катят, толкают этот
огромный, темно-зеленый ком в широко открытую
пасть манежа.
Клим снял запотевшие очки, тогда
огромные шары жидкого
опала несколько обесцветились, уплотнились, но стали еще более неприятны, а огонь, потускнев, ушел глубже в центры их.
На улице было пустынно и неприятно тихо. Полночь успокоила
огромный город. Огни фонарей освещали грязно-желтые клочья облаков. Таял снег, и от него уже исходил запах весенней сырости. Мягко
падали капли с крыш, напоминая шорох ночных бабочек о стекло окна.
И я бросил в него этой пачкой радужных, которую оставил было себе для разживы. Пачка
попала ему прямо в жилет и шлепнулась на пол. Он быстро,
огромными тремя шагами, подступил ко мне в упор.
«На берег кому угодно! — говорят часу во втором, — сейчас шлюпка идет». Нас несколько человек село в катер, все в белом, — иначе под этим солнцем показаться нельзя — и поехали, прикрывшись холстинным тентом; но и то жарко: выставишь нечаянно руку, ногу, плечо — жжет. Голубая вода не струится нисколько; суда, мимо которых мы ехали, будто
спят: ни малейшего движения на них; на палубе ни души. По
огромному заливу кое-где ползают лодки, как сонные мухи.
Лес идет разнообразнее и крупнее.
Огромные сосны и ели, часто надломившись живописно,
падают на соседние деревья. Травы обильны. «Сена-то, сена-то! никто не косит!» — беспрестанно восклицает с соболезнованием Тимофей, хотя ему десять раз сказано, что тут некому косить. «Даром пропадает!» — со вздохом говорит он.
Шлюпка наша уже приставала к кораблю, когда вдруг Савич закричал с палубы гребцам: «Живо, скорей, ступайте туда, вон
огромная черепаха плавает поверх воды, должно быть
спит, — схватите!» Мы поворотили, куда указал Савич, но черепаха проснулась и погрузилась в глубину, и мы воротились ни с чем.
Огромные холмы с белым гребнем, с воем толкая друг друга, встают,
падают, опять встают, как будто толпа вдруг выпущенных на волю бешеных зверей дерется в остервенении, только брызги, как дым, поднимаются да стон носится в воздухе.
Нельзя было Китаю жить долее, как он жил до сих пор. Он не шел, не двигался, а только конвульсивно дышал,
пав под бременем своего истощения. Нет единства и целости, нет условий органической государственной жизни, необходимой для движения такого
огромного целого. Политическое начало не скрепляет народа в одно нераздельное тело, присутствие религии не согревает тела внутри.
Хозяйка предложила Нехлюдову тарантас доехать до полуэтапа, находившегося на конце села, но Нехлюдов предпочел идти пешком. Молодой малый, широкоплечий богатырь, работник, в
огромных свеже-вымазанных пахучим дегтем сапогах, взялся проводить. С неба шла мгла, и было так темно, что как только малый отделялся шага на три в тех местах, где не
падал свет из окон, Нехлюдов уже не видал его, а слышал только чмоканье его сапог по липкой, глубокой грязи.
Огромная звезда, «подобная светильнику» (то есть церкви), «
пала на источники вод, и стали они горьки».
Сквозь бледный мрак ночи зачернелась вдруг твердая масса строений, раскинутых на
огромном пространстве. Село Мокрое было в две тысячи душ, но в этот час все оно уже
спало, и лишь кое-где из мрака мелькали еще редкие огоньки.
Сжег целый лес на кирпичи, заложил фундамент
огромный, хоть бы под губернский собор, вывел стены, начал сводить купол: купол
упал.
Вам кажется, что вы смотрите в бездонное море, что оно широко расстилается подвами, что деревья не поднимаются от земли, но, словно корни
огромных растений, спускаются, отвесно
падают в те стеклянно ясные волны; листья на деревьях то сквозят изумрудами, то сгущаются в золотистую, почти черную зелень.
Я видел, как
упало несколько человек, видел, как толпа бросилась к Страстному и как в это время в открывшихся дверях голицынского магазина появилась в одном сюртуке, с развевающейся седой гривой
огромная фигура владельца. Он кричал на полицию и требовал, чтобы раненых несли к нему на перевязку.
Их звали «фалаторы», они скакали в гору, кричали на лошадей, хлестали их концом повода и хлопали с боков ногами в сапожищах, едва влезавших в стремя. И бывали случаи, что «фалатор»
падал с лошади. А то лошадь поскользнется и
упадет, а у «фалатора» ноги в
огромном сапоге или, зимнее дело, валенке — из стремени не вытащишь. Никто их не учил ездить, а прямо из деревни сажали на коня — езжай! А у лошадей были нередко разбиты ноги от скачки в гору по булыгам мостовой, и всегда измученные и недокормленные.
Речь Жадаева
попала в газеты, насмешила Москву, и тут принялись за очистку Охотного ряда. Первым делом было приказано иметь во всех лавках кошек. Но кошки и так были в большинстве лавок. Это был род спорта — у кого кот толще. Сытые,
огромные коты сидели на прилавках, но крысы обращали на них мало внимания. В надворные сараи котов на ночь не пускали после того, как одного из них в сарае ночью крысы сожрали.
На площадь приходили прямо с вокзалов артели приезжих рабочих и становились под
огромным навесом, для них нарочно выстроенным. Сюда по утрам являлись подрядчики и уводили нанятые артели на работу. После полудня навес поступал в распоряжение хитрованцев и барышников: последние скупали все, что
попало. Бедняки, продававшие с себя платье и обувь, тут же снимали их, переодевались вместо сапог в лапти или опорки, а из костюмов — в «сменку до седьмого колена», сквозь которую тело видно…
Оставшиеся скирды и солома пылали так сильно, что невозможно было подступиться; вверху над пожаром в кровавом отсвете вместе с искрами кружились голуби и
падали в пламя, а
огромные тополи около «магазина» стояли, точно сейчас отлитые из расплавленной меди.
Ее это огорчило, даже обидело. На следующий день она приехала к нам на квартиру, когда отец был на службе, а мать случайно отлучилась из дому, и навезла разных материй и товаров, которыми завалила в гостиной всю мебель. Между прочим, она подозвала сестру и поднесла ей
огромную куклу, прекрасно одетую, с большими голубыми глазами, закрывавшимися, когда ее клали
спать…
Подобралась дружная ватага: десятилетний сын нищей мордовки Санька Вяхирь, мальчик милый, нежный и всегда спокойно веселый; безродный Кострома, вихрастый, костлявый, с
огромными черными глазами, — он впоследствии, тринадцати лет, удавился в колонии малолетних преступников, куда
попал за кражу пары голубей; татарчонок Хаби, двенадцатилетний силач, простодушный и добрый; тупоносый Язь, сын кладбищенского сторожа и могильщика, мальчик лет восьми, молчаливый, как рыба, страдавший «черной немочью», а самым старшим по возрасту был сын портнихи-вдовы Гришка Чурка, человек рассудительный, справедливый и страстный кулачный боец; все — люди с одной улицы.
Крыша мастерской уже провалилась; торчали в небо тонкие жерди стропил, курясь дымом, сверкая золотом углей; внутри постройки с воем и треском взрывались зеленые, синие, красные вихри, пламя снопами выкидывалось на двор, на людей, толпившихся пред
огромным костром, кидая в него снег лопатами. В огне яростно кипели котлы, густым облаком поднимался пар и дым, странные запахи носились по двору, выжимая слезы из глаз; я выбрался из-под крыльца и
попал под ноги бабушке.
А как весело ссадить косача метким выстрелом с самой вершины
огромного дерева и смотреть, как он, медленно
падая, считая сучки, как говорят, то есть валясь с сучка на сучок, рухнет, наконец, на землю!
Когда он услышал о Павлищеве и Иван Федорович подвел и показал его снова Ивану Петровичу, он пересел ближе к столу и прямо
попал на кресло подле
огромной, прекрасной китайской вазы, стоявшей на пьедестале, почти рядом с его локтем, чуть-чуть позади.
Не густыми, мягкими хлопьями, а реденькими ледянистыми звездочками уже третий час
падал снег, и завывала буря, шумя вершинами качавшихся дерев и приподнимая
огромные клоки сена со стогов, около которых расположился ночлегом лагерь встреченных нами инсургентов.
Когда я лег
спать в мою кроватку, когда задернули занавески моего полога, когда все затихло вокруг, воображение представило мне поразительную картину; мертвую императрицу,
огромного роста, лежащую под черным балдахином, в черной церкви (я наслушался толков об этом), и подле нее, на коленях, нового императора, тоже какого-то великана, который плакал, а за ним громко рыдал весь народ, собравшийся такою толпою, что край ее мог достать от Уфы до Зубовки, то есть за десять верст.
М-lle Прыхина, ни слова не сказав, взяла со стола
огромный сукрой хлеба, насолила его и бросила его в лицо Кергеля. Хлеб
попал прямо в глаз ему вместе с солью. Кергель почти закричал, захватил глаз рукою и стал его тереть.
Они
спят там ночью, они слышат все, что там происходит, когда в
огромные залы сквозь выбитые окна заглядывает луна или когда в бурю в них врывается ветер.
Ромашов, бледнея, посмотрел с ненавистью в глаза Николаеву. Ноги и руки у него вдруг страшно отяжелели, голова сделалась легкой и точно пустой, а сердце
пало куда-то глубоко вниз и билось там
огромными, болезненными толчками, сотрясая все тело.
На меня
напал один барин, огромный-преогромный, больше меня, и прямо всех от меня отпихнул и схватил меня за обе руки и поволок за собою: сам меня ведет, а сам других во все стороны кулаками расталкивает и преподло бранится, а у самого на глазах слезы.
— Эти два чугунные-то воина, надо полагать, из пистолетов
палят! — объяснял было ему извозчик насчет Барклай де Толли и Кутузова, но Калинович уже не слыхал этого. От скопившихся пешеходов и экипажей около Морской у него начинала кружиться голова, а когда выехали на площадь и он увидел Зимний дворец, то решительно замер: его поразило это
огромное и великолепное здание.
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному
огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху
спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и так далее…
Она достала с нижней полки шкафа, из-за головы сахару, стакан водки и два
огромные ломтя хлеба с ветчиной. Все это давно было приготовлено для него ее заботливой рукой. Она сунула ему их, как не суют и собакам. Один ломоть
упал на пол.
Вся Москва от мала до велика ревностно гордилась своими достопримечательными людьми: знаменитыми кулачными бойцами,
огромными, как горы, протодиаконами, которые заставляли страшными голосами своими дрожать все стекла и люстры Успенского собора, а женщин
падать в обмороки, знаменитых клоунов, братьев Дуровых, антрепренера оперетки и скандалиста Лентовского, репортера и силача Гиляровского (дядю Гиляя), московского генерал-губернатора, князя Долгорукова, чьей вотчиной и удельным княжеством почти считала себя самостоятельная первопрестольная столица, Сергея Шмелева, устроителя народных гуляний, ледяных гор и фейерверков, и так без конца, удивительных пловцов, голубиных любителей, сверхъестественных обжор, прославленных юродивых и прорицателей будущего, чудодейственных, всегда пьяных подпольных адвокатов, свои несравненные театры и цирки и только под конец спортсменов.
— Ах, забияка! Вот я тебя! — и стучит в стекло пальцем на воробья, который синичку клюнул… Затем идет в кабинет и работает. Перед обедом выходит в лес гулять, и за ним три его любимые собаки: Бутылка, Стакан и
огромная мохнатая Рюмка, которые были приучены так, что ни на одну птицу не бросались; а после обеда
спит до девяти часов.
В то, что Шатов донесет, наши все поверили; но в то, что Петр Степанович играет ими как пешками, — тоже верили. А затем все знали, что завтра все-таки явятся в комплекте на место, и судьба Шатова решена. Чувствовали, что вдруг как мухи
попали в паутину к
огромному пауку; злились, но тряслись от страху.
Жизнь вообще казалась мне бессвязной, нелепой, в ней было слишком много явно глупого. Вот мы перестраиваем лавки, а весною половодье затопит их, выпятит полы, исковеркает наружные двери;
спадет вода — загниют балки. Из года в год на протяжении десятилетий вода заливает ярмарку, портит здания, мостовые; эти ежегодные потопы приносят
огромные убытки людям, и все знают, что потопы эти не устранятся сами собою.
«Диковина!» — подумал дьякон, и, удостоверясь, что шест ему не мерещится, а действительно стремит из канавы, он уже готов был на нем прыгнуть, как вдруг сзади через плечи на грудь его
пали две
огромные лапы, покрытые лохматою черною шерстью, с
огромными железными когтями.
Перед ним поднялось что-то
огромное и дикое, поднялось, навалилось — и полисмен Гопкинс
упал на землю, среди толпы, которая вся уже волновалась и кипела…
Корзина с провизией склонилась в руках ослабевшего человека, сидевшего в углу вагона, и груши из нее посыпались на пол. Ближайший сосед поднял их, тихо взял корзину из рук спящего и поставил ее рядом с ним. Потом вошел кондуктор, не будя Матвея, вынул билет из-за ленты его шляпы и на место билета положил туда же белую картонную марку с номером.
Огромный человек крепко
спал, сидя, и на лице его бродила печальная судорога, а порой губы сводило, точно от испуга…
И вот
огромное богатство вдруг, как бы чудом,
упало с неба и рассыпалось золотой россыпью у ног Татьяны Ивановны: она оказалась единственной законной наследницей умершего родственника.
Все снасти были готовы и даже смазаны; на
огромные водяные колеса через деревянные трубы кауза [Каузом называется деревянный ящик, по которому вода бежит и
падает на колеса: около Москвы зовут его дворец (дверец), а в иных местах скрыни.
Я
спал в комнате, о которой упоминал, что ее стена, обращенная к морю, была по существу
огромным окном. Оно шло от потолочного карниза до рамы в полу, а по сторонам на фут не достигало стен. Его створки можно было раздвинуть так, что стекла скрывались. За окном, внизу, был узкий выступ, засаженный цветами.
Не зная — взвиться или
упасть, клубятся тучи дыма
огромных труб; напряжена и удержана цепями сила машин, одного движения которых довольно, чтобы спокойная под кормой вода рванулась бугром.
Оно было как живое; вздрагивая, напрягаясь или
падая, причем трепет проходил по его поверхности, оно медленно покачивалось среди обступившей его группы масок; роль амура исполнял человек с
огромным пером, которым он ударял, как копьем, в ужасную плюшевую рану.